Главная | Правила форума Новые сообщения | Регистрация | Вход

Ракурсы

 
  • Страница 1 из 3
  • 1
  • 2
  • 3
  • »
Ракурсы » Миры земные » Крылья » Серебряный век » Марина Цветаева (поэтические диалоги)
Марина Цветаева
lu-chia
Сообщение #1 | Пт, 05.02.2016, 20:35
Группа: wing
Сообщений: 27113
история без времен и хронологий


Марина Цветаева.Юность.

http://nihil2007.narod.ru/drawing.html /

Поэт


художник Ю. Ракша

Стол накрыт на шестерых -
Розы да хрусталь...
А среди гостей моих -
Горе да печаль.

И со мною мой отец,
И со мною брат.
Час проходит. Наконец
У дверей стучат.

Как двенадцать лет назад,
Холодна рука,
И немодные шумят
Синие шелка.

И вино поет из тьмы,
И звенит стекло:
"Как тебя любили мы,
Сколько лет прошло".

Улыбнется мне отец,
Брат нальет вина,
Даст мне руку без колец,
Скажет мне она:

"Каблучки мои в пыли,
Выцвела коса,
И звучат из-под земли
Наши голоса".

Стол накрыт на шестерых -
Розы да хрусталь...
А среди гостей моих -
Горе да печаль.

И со мною мой отец,
И со мною брат.
Час проходит. Наконец
У дверей стучат.

Как двенадцать лет назад,
Холодна рука,
И немодные шумят
Синие шелка.

И вино поет из тьмы,
И звенит стекло:
"Как тебя любили мы,
Сколько лет прошло".

Улыбнется мне отец,
Брат нальет вина,
Даст мне руку без колец,
Скажет мне она:

"Каблучки мои в пыли,
Выцвела коса,
И звучат из-под земли
Наши голоса".

Она, тоже поэт, отвечает



Я стол накрыл на шестерых... (1941)

"Я стол накрыл на шестерых..."
Всe повторяю первый стих
И всe переправляю слово:
-- "Я стол накрыл на шестерых"...
Ты одного забыл -- седьмого.

Невесело вам вшестером.
На лицах -- дождевые струи...
Как мог ты за таким столом
Седьмого позабыть -- седьмую...

Невесело твоим гостям,
Бездействует графин хрустальный.
Печально -- им, печален -- сам,
Непозванная -- всех печальней.

Невесело и несветло.
Ах! не едите и не пьете.
-- Как мог ты позабыть число?
Как мог ты ошибиться в счете?

Как мог, как смел ты не понять,
Что шестеро (два брата, третий --
Ты сам -- с женой, отец и мать)
Есть семеро -- раз я на свете!

Ты стол накрыл на шестерых,
Но шестерыми мир не вымер.
Чем пугалом среди живых --
Быть призраком хочу -- с твоими,

(Своими)...
Робкая как вор,
О -- ни души не задевая! --
За непоставленный прибор
Сажусь незваная, седьмая.

Раз! -- опрокинула стакан!
И всe. что жаждало пролиться, --
Вся соль из глаз, вся кровь из ран --
Со скатерти -- на половицы.

И -- гроба нет! Разлуки -- нет!
Стол расколдован, дом разбужен.
Как смерть -- на свадебный обед,
Я -- жизнь, пришедшая на ужин.

...Никто: не брат, не сын, не муж,
Не друг -- и всe же укоряю:
-- Ты, стол накрывший на шесть -- душ,
Меня не посадивший -- с краю.

Марина Цветаева в рисунках Родзевича
lu-chia
Сообщение #2 | Сб, 06.02.2016, 13:04
Группа: wing
Сообщений: 27113
Живое о живом

Волошин М.



автопортрет

Не таким он мне предстал впервые, в дверях залы нашего московского дома в Трехпрудном, о, совсем не таким! Звонок. Открываю. На пороге цилиндр. Из-под цилиндра безмерное лицо в оправе вьющейся недлинной бороды. 
Вкрадчивый голос: "Можно мне видеть Марину Цветаеву?" - "Я". - "А я - Макс Волошин. К вам можно?" - "Очень!" 
Прошли наверх, в детские комнаты. "Вы читали мою статью о вас?" - "Нет". - "Я так и думал и потому вам ее принес. Она уже месяц, как появилась". 
Помню имена: Марселина Деборд-Вальмор, Ларю-Мардрюс, Ноайль - вступление. Потом об одной мне - первая статья за жизнь (и, кажется, последняя большая) о моей первой книге "Вечерний альбом". Помню о романтике сущности вне романтической традиции - такую фразу: "Герцог Рейхштадтский, Княжна Джаваха, Маргарита Готье - герои очень юных лет...", цитату: 
Если думать - то где же игра? -и утверждение: Цветаева не думает, она в стихах - живет, и главный упор статьи, стихи "Молитва": 
Ты дал мне детство лучше сказки,
И дай мне смерть - в семнадцать лет!Вся статья - самый беззаветный гимн женскому творчеству и семнадцатилетью. 
"Она давно появилась, больше месяца назад, неужели вам никто не сказал?" - "Я газет не читаю и никого не вижу. Мой отец до сих пор не знает, что я выпустила книгу. Может быть, знает, но молчит. И в гимназии молчат". - "А вы - в гимназии? Да, вы ведь в форме. А что вы делаете в гимназии?" - "Пишу стихи". 
Некоторое молчание, смотрит так пристально, что можно бы сказать, бессовестно, если бы не широкая, все ширеющая улыбка явного расположения - явно располагающая. 
- А вы всегда носите это?.. 
- Чепец? Всегда, я бритая. 
- Всегда бритая? 
- Всегда. 
- А нельзя ли было бы... это... снять, чтобы я мог увидеть форму вашей головы. Ничто так не дает человека, как форма его головы. 
- Пожалуйста. 
Но я еще руки поднять не успела, как он уже - осторожно - по-мужски и по-медвежьи, обеими руками - снял. 
- У, вас отличная голова, самой правильной формы, я совершенно не понимаю... 
Смотрит взглядом ваятеля или даже резчика по дереву - на чурбан - кстати, глаза точь-в-точь как у Врубелевского Пана: две светящиеся точки - и, просительно: 
- А нельзя ли было бы уж зараз снять и... 
Я: 
- Очки? 
Он, радостно: 
- Да, да, очки, потому что, знаете, ничто так не скрывает человека, как очки. 
Я, на этот раз опережая жест: 
- Но предупреждаю вас, что я без очков ничего не вижу.
.."

Через день письмо, открываю: стихи:

К вам душа так радостно влекома!
О, какая веет благодать
От страниц Вечернего Альбома!
(Почему альбом, а не тетрадь?)
Отчего скрывает чепчик черный
Чистый лоб, а на глазах очки?
Я отметил только взгляд покорный
И младенческий овал щеки.
Я лежу сегодня - невралгия,
Боль, как тихая виолончель...
Ваших слов касания благие
И стихи, крылатый взмах качель,
Убаюкивают боль: скитальцы,
Мы живем для трепета тоски...
Чьи прохладно-ласковые пальцы
В темноте мне трогают виски?
Ваша книга - это весть оттуда,
Утренняя благостная весть.
Я давно уж не приемлю чуда,
Но как сладко слышать: чудо - есть!

Цитата
На следующий день - явление самого Макса, с большим пакетом под мышкой. 
- Вы очень на меня сердитесь? 
- Да, я очень на вас сердилась. 
- Я не знал, что вам не понравится, вернее, я не знал, что вам понравится, вернее, я так и знал, что вам не понравится - а теперь я знаю, что вам понравится. 
И книга за книгой - все пять томов Жозефа Бальзаме Дюма, которого, прибавлю, люблю по нынешний день, а перечитывала всего только прошлой зимой - все пять томов, ни страницы не пропустив. На этот раз Макс знал, что мне понравится. 
(Выкладывая пятый том: 
- Марина Ивановна! Как хорошо, что вы не так пишете, как те, кого вы любите! 
- Максимилиан Александрович! Как хорошо, что вы не так себя ведете, как герои тех книг, которые вы любите!)
lu-chia
Сообщение #3 | Вс, 07.02.2016, 19:24
Группа: wing
Сообщений: 27113
Другой случай. Зеленый двор, во дворе трехлетний Макс с матерью.
- Мама, станьте, пожалуйста, носом в угол и не оборачивайтесь.
- Зачем?
- Это будет сюрприз. Когда я скажу можно, вы обернетесь!
Покорная мама орлиным носом в каменную стену. Ждет, ждет:
- Макс, ты скоро? А то мне надоело!
- Сейчас, мама! Еще минутка, еще две. - Наконец: - Можно! Оборачивается. Плывущая улыбкой и толщиной трехлетняя упоительная морда.
- А где же сюрприз?
- А я (задохновение восторга, так у него и оставшееся) к колодцу подходил - до-олго глядел - ничего не увидел.
- Ты просто гадкий непослушный мальчик! А где же сюрприз?
- А что я туда не упал.

Колодец, как часто на юге, просто четырехугольное отверстие в земле, без всякой загородки, квадрат провала. В такой колодец, как и в тот наш совместный водоем, действительно можно забрести. Еще случай. Мать при пятилетнем Максе читает длинное стихотворение, кажется, Майкова, от лица девушки, перечисляющей все, чего не скажет любимому: "Я не скажу тебе, как я тебя люблю, я не скажу тебе, как тогда светили звезды, освещая мои слезы, я не скажу тебе, как обмирало мое сердце, при звуке шагов - каждый раз не твоих, я не скажу тебе, как потом взошла заря", и т.д. и т.д. Наконец - конец. И пятилетний, глубоким вздохом:
- Ах, какая! Обещала ничего не сказать, а сама все взяла да и рассказала!
Последний случай дам с конца. Утро. Мать, удивленная долгим неприходом сына, входит в детскую и обнаруживает его спящим на подоконнике.
- Макс, что это значит? Макс, рыдая и зевая:

- Я, я не спал! Я - ждал! Она не прилетала!

-Кто?

- Жар-птица! Вы забыли, вы мне обещали, если я буду хорошо вести себя...

- Ладно, Макс, завтра она непременно прилетит, а теперь - идем чай пить.

На следующее утро - до-утро, ранний или очень поздний прохожий мог бы видеть в окне одного из белых домов Кишинева, стойком, как на цоколе - лбом в зарю - младенческого Зевеса в одеяле, с прильнувшей у изножья, другой головой, тоже кудрявой. И мог бы услышать - прохожий - но в такие времена, по слову писателя, не проходит никто:
"Si quelgu'un était à passer... Mais il ne passe jamais personne..."14
И мог бы услышать прохожий:
- Ма-а-ма! Что это?
- Твоя Жар-птица, Макс, - солнце!
lu-chia
Сообщение #4 | Вс, 07.02.2016, 19:24
Группа: wing
Сообщений: 27113
О любви

(Из дневника)

1917 год

Для полной согласованности душ нужна согласованность дыхания, ибо, что — дыхание, как не ритм души?

Итак, чтобы люди друг друга понимали, надо, чтобы они шли или лежали рядом.

__________

Благородство сердца — орг?на. Неослабная настороженность. Всегда первое бьет тревогу. Я могла бы сказать: не любовь вызывает во мне сердцебиение, а сердцебиение — любовь.

__________

Сердце: скорее орг?н, чем ?рган.

__________

Сердце: лот, лаг, отвес, силомер, реомюр — все, только не хронометр любви.

__________

“Вы любите двоих, значит, Вы никого не любите!” — Простите, но если я, кроме Н., люблю еще Генриха Гейне, Вы же не скажете, что я того, первого, не люблю. Значит, любить одновременно живого и мертвого — можно. Но представьте себе, что Генрих Гейне ожил и в любую минуту может войти в комнату. Я та же, Генрих Гейне — тот же, вся разница в том, что он может войти в комнату.

Итак: любовь к двум лицам, из которых каждое в любую минуту может войти в комнату, — не любовь. Для того, чтобы одновременная моя любовь к двум лицам была любовью, необходимо, чтобы одно из этих лиц родилось на сто лет раньше меня, или вовсе не рождалось (портрет, поэма). — Не всегда выполнимое условие!

И все-таки Изольда, любящая еще кого-нибудь, кроме Тристана, немыслима, и крик Сары (Маргариты Готье) — “О, л’Амур! Л’Амур!”, относящийся еще к кому-нибудь, кроме ее молодого друга, — смешон.

lu-chia
Сообщение #5 | Вс, 07.02.2016, 19:24
Группа: wing
Сообщений: 27113
Я бы предложила другую формулу: женщина, не забывающая о Генрихе Гейне в ту минуту, когда входит ее возлюбленный, любит только Генриха Гейне.

__________

“Возлюбленный” — театрально, “любовник” — откровенно, “друг” — неопределенно. Нелюбовная страна!

-----------
Первый любовный взгляд — то кратчайшее расстояние между двумя точками, та божественная прямая, которой нет второй.

__________

Из письма:

“Если бы Вы сейчас вошли и сказали: “Я уезжаю надолго, навсегда”, — или: “Мне кажется, я Вас больше не люблю”, — я бы, кажется, не почувствовала ничего нового: каждый раз, когда Вы уезжаете, каждый час, когда Вас нет — Вас нет навсегда и Вы меня не любите”.

__________

В моих чувствах, как в детских, нет степеней.

http://www.tsvetayeva.com/prose/pr_o_lubvi.php

lu-chia
Сообщение #6 | Пт, 19.02.2016, 18:36
Группа: wing
Сообщений: 27113
..
Макс принадлежал другому закону, чем человеческому, и мы, попадая в его орбиту, неизменно попадали в его закон. Макс сам был планета. И мы, крутившиеся вокруг него, в каком-то другом, большом круге, крутились совместно с ним вокруг светила, которого мы не знали.
Макс был знающий. У него была тайна, которой он не говорил. Это знали все, этой тайны не узнал никто. Она была в его белых, без улыбки, глазах, всегда без улыбки – при неизменной улыбке губ. Она была в нем, жила в нем, как постороннее для нас, однородное ему – тело. Не знаю, сумел ли бы он сам ее назвать. Его поднятый указательный палец: это не так! – с такой силой являл это так, что никто, так и не узнав этого так, в существовании его не сомневался. Объяснять эту тайну принадлежностью к антропософии или занятиями магией – не глубоко. Я много штейнерианцев и несколько магов знала, и всегда впечатление: человек – и то, что он знает; здесь же было единство. Макс сам был эта тайна, как сам Рудольф Штейнер – своя собственная тайна (тайна собственной силы), не оставшаяся у Штейнера ни в писаниях, ни в учениках, у М. В. – ни в стихах, ни в друзьях, – самотайна, унесенная каждым в землю.
– Есть духи огня, Марина, духи воды, Марина, духи воздуха, Марина, и есть, Марина, духи земли.
Идем по пустынному уступу, в самый полдень, и у меня точное чувство, что я иду – вот с таким духом земли. Ибо каким (дух, но земли), кроме как вот таким, кем, кроме как вот этим, дух земли еще мог быть!
Макс был настоящим чадом, порождением, исчадием земли. Раскрылась земля и породила: такого, совсем готового, огромного гнома, дремучего великана, немножко быка, немножко Бога, на коренастых, точеных как кегли, как сталь упругих, как столбы устойчивых ногах, с аквамаринами вместо глаз, с дремучим лесом вместо волос, со всеми морскими и земными солями в крови («А ты знаешь, Марина, что наша кровь – это древнее море…»), со всем, что внутри земли кипело и остыло, кипело и не остыло. Нутро Макса, чувствовалось, было именно нутром земли.
Макс был именно земнородным, и все притяжение его к небу было именно притяжением к небу – небесного тела. В Максе жила четвертая, всеми забываемая стихия – земли. Стихия континента: сушь. В Максе жила масса, можно сказать, что это единоличное явление было именно явлением земной массы, гущи, толщи. О нем, как о горах, можно было сказать: массив. Даже физическая его масса была массивом, чем-то непрорубным и неразрывным. Есть аэролиты небесные. Макс был – земной монолит. Макс был именно обратным мозаике, то есть монолитом. Не составленным, а сорожденным. Это одно было создано из всего. По-настоящему сказать о Максе мог бы только геолог. Даже черепная коробка его, с этой неистовой, неистощимой растительностью, которую даже волосами трудно назвать, физически ощущалась как поверхность земного шара, отчего-то и именно здесь разразившаяся таким обилием. Никогда волосы так явно не являли принадлежности к растительному царству. Так, как эти волосы росли, растет из трав только мята, полынь, ромашка, все густое, сплошное, пружинное, и никогда не растут волосы. Растут, но не у обитателей нашей средней полосы, растут у целых народов, а не у индивидуумов, растут, но черные, никогда – светлые. (Росли светлые, но только у богов.) И тот полынный жгут на волосах, о котором уже сказано, был только естественным продолжением этой шевелюры, ее природным завершением и пределом.
– Три вещи, Марина, вьются: волосы, вода, листва. Четыре, Марина, – пламя.
О пламени. Рассказ. Кто-то из страстных поклонников Макса, в первый год моего с Максом знакомства, рассказал мне почти шепотом, что:
…в иные минуты его сильной сосредоточенности от него, из него – концов пальцев и концов волос – било пламя, настоящее, жгучее. Так, однажды за его спиной, когда он сидел и писал, загорелся занавес.
Возможно. Стоял же над Екатериной Второй целый столб искр, когда ей чесали голову. А у Макса была шевелюра – куда екатерининской! Но я этого огня не видала никогда, потому не настаиваю, кроме того, такой огонь, от которого загорается занавес, для меня не в цене, хотя бы потому, что вместо и вместе с занавесом может неожиданно спалить тетрадь с тем огнем, который для меня только один и в цене. На огне не настаиваю, на огнеиспускаемости Макса не настаиваю, но легенды этой не упускаю, ибо каждая – даже басня о нас – есть басня именно о нас, а не о соседе. (Низкая же ложь – автопортрет самого лжеца.)

..
lu-chia
Сообщение #7 | Пт, 19.02.2016, 18:38
Группа: wing
Сообщений: 27113
Макс с мифом был связан и через коктебельскую землю – киммерийскую, родину амазонок. Недаром его вечная мечта о матриархате. Вот, со слов очевидца, разговор в 1920 году, накануне разгрома Крыма. Феодосийский обыватель: «М. А., вы, который все знаете, чем же все это кончится?» Макс, спокойно: «Матриархатом». Феодосией, испуганно: «Как?» Макс невозмутимо: «Просто, вместо патриарха будет матриарх». Шутка, конечно, ибо что же иное ответить, когда к тебе идут, как к гадалке, но, как та легенда о сгоревшем занавесе, – не случайная шутка. О женском владычестве слышала от Макса еще в 1911 году, до всяких германских и гражданских войн.
Киммерия. Земля входа в Аид Орфея. Когда Макс, полдневными походами, рассказывал мне о земле, по которой мы идем, мне казалось, что рядом со мной идет – даже не Геродот, ибо Геродот рассказывал по слухам, шедший же рядом повествовал, как свой о своем.
Тайновидчество поэта есть прежде всего очевидчество: внутренним оком – всех времен. Очевидец всех времен есть тайновидец. И никакой тут «тайны» нет.
Этому, по полицейским и литературным паспортам, тридцатишестилетнему французскому модернисту в русской поэзии было, по существу, много тысяч лет, те много тысяч лет назад, когда природа, создав человека и коня, женщину и рыбу, не окончательно еще решила, где конец человеку, где коню, где женщине, где рыбе, – своих творений не ограничила. Макс мифу принадлежал душой и телом куда больше, чем стихами, которые скорее являлись принадлежностью его сознания. Макс сам был миф.

================

Макс, я. На веслах турки-контрабандисты. Лодка острая и быстрая: рыба-пила. Коктебель за много миль. Едем час. Справа (Максино определение, – счастлива, что сохранила) реймские и шартрские соборы скал, чтобы увидеть вершины которых, необходимо свести затылок с уровнем моря, то есть опрокинуть лодку – что бы и случилось, если бы не противовес Макса: он на носу, я на корме. Десятисаженный грот: в глубокую грудь скалы.
– А это, Марина, вход в Аид. Сюда Орфей входил за Эвридикой. – Входим и мы. Света нет, как не было и тогда, только искры морской воды, забрасываемой нашими веслами на наседающие, наседающие и все-таки расступающиеся – как расступились и тогда – базальтовые стены входа. Конца гроту, то есть выхода входу, не помню; прорезали ли мы скалу насквозь, то есть оказался ли вход воротами, или, повернув на каком-нибудь морском озерце свою рыбу-пилу, вернулись по своим, уже сглаженным следам, – не знаю. Исчезло. Помню только: вход в Аид.
Об Орфее я впервые, ушами души, а не головы, услышала от человека, которого – как тогда решила – первого любила, ибо надо же установить первого, чтобы не быть потом в печальной необходимости признаться, что любила всегда или никогда. Это был переводчик Гераклита и гимнов Орфея. От него я тогда и уехала в Коктебель, не «любить другого», а не любить – этого. И уже перестрадав, отбыв – вдруг этот вход в Аид, не с ним!
И в ответ на мое молчание о нем – так издалека – точно не с того конца лодки, а с конца моря:
– В Аид, Марина, нужно входить одному. И ты одна вошла, Марина, я – как эти турки, я не в счет, я только средство, Марина, как эти весла…
Забыла я или не забыла переводчика гимнов Орфея – сама не знаю. Но Макса, введшего меня в Аид на деле, введшего с собой и без себя – мне никогда не забыть. И каждый раз, будь то в собственных стихах или на «Орфее» Глюка, или просто слово Орфей – десятисаженная щель в скале, серебро морской воды на скалах, смех турок при каждом удачном весловом заносе – такой же высокий, как всплеск…
lu-chia
Сообщение #8 | Ср, 09.03.2016, 17:25
Группа: wing
Сообщений: 27113
О Волошине

...Острый глаз Макса на человека был собирательным стеклом, собирательным — значит зажигательным. Все, что было своего, то есть творческого, в человеке, разгоралось и разрасталось в посильный костер и сад. Ни одного человека Макс — знанием, опытом, дарованием — не задавил. Он, ненасытностью на настоящее, заставлял человека быть самим собой. "Когда мне нужен я — я ухожу, если я к тебе прихожу — значит, мне нужен ты. Хотела было написать "ненасытность на подлинное", но тут же вспомнила, даже ушами услышала:
-"Марина! Никогда не употребляй слово "подлинное".
— "Почему? Потому что похоже на подлое?"
— "Оно и есть подлое. Во-первых, не подлинное, а подлинное, подлинная правда, та правда, которая под линьками, а линьки — те ремни, которые палач вырезает из спины жертв, добиваясь признания, лжепризнания. Подлинная правда — правда застенка".
lu-chia
Сообщение #9 | Ср, 09.03.2016, 17:45
Группа: wing
Сообщений: 27113
...
Одного, впрочем, Макс в Париже не вместил. Сейчас увидите, чего. "М. А., что вам больше всего нравится в Париже?" Макс молниеносно: "Эйфелева башня". — "Неужели?" — "Да, потому что это единственное место, откуда ее не видать". Макс Эйфелеву ненавидел так, как никогда не мог ненавидеть живое лицо. "Знаешь, Марина, какая рифма к Эйфелевой? — И, боясь, что опережу: — Тейфелева!" (То есть чертова.)
У меня нет его первой книги, но помню, что, где ни раскроешь, везде Париж. Редкая страница нас не обдаст Парижем, если не прямым Парижем, то Парижем иносказанным. Первая книга его, на добрую половину, чужестранная. В этом он сходится с большинством довоенных поэтов: Бальмонт — заморье, Брюсов — все истории, кроме русской, ранний Блок — Незнакомка, запад; Золото в лазури Белого — готика и романтика. И, позже: Гумилев — Африка, Кузмин — Франция, даже первая Ахматова, Ахматова первой книжки, если упоминает Россию, то как гостья — из страны Любви, — которая в России тоже экзотика. Только иноземность Макса (кроме "экзотики" Ахматовой) была скромнее и сосредоточеннее.
Теперь оговорюсь. Как все предшествующее: о Максе и мире, о Максе и людях, о Максе и мифе — достоверность, то есть безоговорочно, то есть как бы им подписано или даже написано, так последующее — только мои домыслы, неопровержимые только для меня. Справиться, увы, мне не у кого, ибо только ему одному поверила бы больше, чем себе.
Я сказала: явным источником его творчества, но есть источники и скрытые, скрытые родники, под землей идущие долго, всё питающие по дороге и прорывающиеся — в свой час. Этих скрытых родников у Макса было два: Германия, никогда не ставшая явным, и Россия, явным ставшая — и именно в свой час. О физическом родстве Макса с Германией, то есть простой наличности германской крови, я уже сказала. Но было, по мне, и родство духовное, глубокое, даже глубинное, которого — тут-то и начинается опасная и очень ответственная часть моего утверждения — с Францией не было. Да простит мне Макс, если я ошибаюсь, но умолчать не могу.
Возьмем шире: у нас с Францией никогда не было родства. Мы — разные. У нас к Франции была и есть любовь, была, может быть, еще есть, а если сейчас нет, то, может быть, потом опять будет — влюбленность, наше взаимоотношение с Францией — очарование при непонимании, да, не только ее — нас, но и нашем ее, ибо понять другого — значит этим другим хотя бы на час стать. Мы же и на час не можем стать французами. Вся сила очарования, весь исток его — в чуждости.
Расширим подход, подойдем надлично. Мы Франции обязаны многим — обязан был и Макс, мы от этого не отказываемся — не отказываюсь и за Макса, какими-то боками истории мы совпадаем, больше скажу: какие-то бока французской истории мы ощущаем своими боками. И больше своими, чем свои.
Возьмем только последние полтора столетия. Французская революция во всем ее охвате: от Террора и до Тампля (кто за Террор, кто за Тампль, но всякий русский во французской революции свою любовь найдет), вся Наполеониада, 48-й год, с русским Рудиным на баррикадах, вся вечерняя жертва Коммуны, даже катастрофа 70-го года.
Vous avez pris 1'Alsace et la Lorraine. 
Mais notre coeur vous ne 1'aurez jamais...25 —

/ Вы захватили Эльзас и Лотарингию, Но сердец наших не завоюете никогда... (фр.)./

все это наша родная история, с молоком матери всосанная. Гюго, Дюма, Бальзак, Жорж Занд, и многие, и многие — наши родные писатели, не менее, чем им современные русские. Все это знаю, во всем этом расписываюсь, но — все это только до известной глубины, то есть все-таки на поверхности, только ниже которой и начинается наша суть, Франция чуждая.
На поверхности кожи, ниже которой начинается кровь. 
Наше родство, наша родня — наш скромный и неказистый сосед Германия, в которую мы — если когда-то давно ее в лице лучших голов и сердец нашей страны и любили, — никогда не были влюблены. Как не бываешь влюблен в себя. Дело не в историческом моменте: "В XVIII веке мы любили Францию, а в первой половине XIX-гo Германию", дело не в истории, а в до-истории, не в моментах, преходящих, а в нашей с Германией общей крови, одной прародине, в том вине, о котором русский поэт Осип Мандельштам, в самый разгар войны:
А я пою вино времен — 
Источник речи италийской, 
И в колыбели праарийской 
Славянский и германский лен.
Гениальная формула нашего с Германией отродясь и навек союза.
Вернемся к Максу. Голословным утверждением его германства, равно как ссылкой хотя бы на очень сильную вещь: кровь — я и сама-не удовлетворюсь. Знаю одно: германство было. Надо дознаться: в чем. В жизни? На первый взгляд нет. Ни его живость, ни живопись, ни живописность, ни его — по образу многолюбия: многодружие, ни быстрота его схождения с людьми, ни весь его внешний темп германскими не были. Уж скорее бургундец, чем германец. (Кстати, Макс вина, кроме как под Новый год, в рот не брал: не нужно было!)
Но — начнем с самого простого бытового — аккуратность, даже педантичность навыков, "это у меня стоит там, а это здесь, и будет стоять", но — страсть к утренней работе: функция утренней работы, но культура книги, но культ книжной собственности, но страсть к солнцу и отвращение к лишним одеждам (Luetbad, Sonnenbad!26 / Воздушная ванна, солнечная ванна (нем.)./
, но — его пешеходчество и, мы на пороге больших вещей — его одиночество: восемь месяцев в году один в Коктебеле со своим ревущим морем и собственными мыслями, — но действенная страсть к природе, вне которой физически задыхался, равенство усидчивости за рабочим столом (своего Аввакума, по его выражению, переплавил семь раз) и устойчивости на горных подъемах, — Макс не жил на большой дороге, как русские, он не был ни бродягой, ни, в народном смысле, странником, ни променёром, он был именно Wanderer27 / Путником (нем.)./, тем, кто выходит с определенною целью: взять такую-то гору, и к концу дня, или лета, очищенный и обогащенный, домой — возвращается. Но — прочность его дружб, без сносу, срок его дружб, бессрочных, его глубочайшая человеческая верность, тщательность изучения души другого были явно германские. Друг он был из Страны Друзей, то есть Германии. Для ясности: при явно французской общительности — германская качественность дружбы, сразу, как бургундец, но раз навсегда, как германец. Здесь действительно уместно помянуть достоверную и легендарную deutsche Treue28 /Немецкую верность (нем.)./,  верность, к которой ни один народ, кроме германского, не может приставить присвоительного прилагательного.
Это о жизни бытовой и с людьми, самой явной. Но важнее и неисследимее жизни с людьми жизнь человека без людей — с миром, с собой, с Богом, жизнь внутри. Тут я смело утверждаю германство Макса. Глубочайший его пантеизм: всебожественность, всебожие, всюдубожие, — шедший от него лучами с такой силой, что самого его, а по соседству и нас с ним, включал в сонм — хотя бы младших богов, — глубочайший, рожденнейший его пантеизм был явно германским, — прагерманским и гётеянским. Макс, знал или не знал об этом, был гётеянцем, и здесь, я думаю, мост к его штейнерианству, самой тайной его области, о которой ничего не знаю, кроме того, что она в нем была, и была сильнее всего.
Это был — скрытый мистик, то есть истый мистик, тайный ученик тайного учения о тайном. Мистик — мало скрытый — зарытый. Никогда ни одного слова через порог его столь щедрых, от избытка сердца глаголящих уст. Из этого заключаю, что он был посвященный. Эта его сущность, действительно, зарыта вместе с ним. И, может быть, когда-нибудь там, на коктебельской горе, где он лежит, еще окажется — неизвестно кем положенная — мантия розенкрейцеров.
Знаю, что германства я его не доказала, но знаю и почему. Германством в нем были родник его крови и родник его мистики, родники, скрытые из скрытых и тайные из тайных.
Француз культурой, русский душой и словом, германец — духом и кровью.
Так, думаю, никто не будет обижен.
..
lu-chia
Сообщение #10 | Пт, 01.04.2016, 21:30
Группа: wing
Сообщений: 27113
"Мой Пушкин" М.Цветаева

Первое, что я узнала о Пушкине, это - что его убили. Потом я узнала,что Пушкин - поэт, а Дантес - француз. Дантес возненавидел Пушкина, потому
что сам не мог писать стихи, и вызвал его на дуэль, то есть заманил на снег
и там убил его из пистолета в живот. Так я трех лет твердо узнала, что у
поэта есть живот, и - вспоминаю всех поэтов, с которыми когда-либо
встречалась, - об этом _животе_ поэта, который так часто не-сыт и в который
Пушкин был убит, пеклась не меньше, чем о его душе. С пушкинской дуэли во
мне началась _сестра_. Больше скажу - в слове _живот_ для меня что-то
священное,- даже простое "болит живот" меня заливает волной содрогающегося
сочувствия, исключающего всякий юмор. Нас этим выстрелом всех в живот
ранили.
О Гончаровой не упоминалось вовсе, и я о ней узнала только взрослой.
Жизнь спустя горячо приветствую такое умолчание матери. Мещанская трагедия
обретала величие мифа. Да, по существу, третьего в этой дуэли не было. Было
двое: любой и один. То есть вечные действующие лица пушкинской лирики: поэт
и чернь. Чернь, на этот раз в мундире кавалергарда, убила - поэта. А
Гончарова, как и Николай I-ый - всегда найдется.

- Нет, нет, ты только представь себе! - говорила мать, совершенно не
представляя себе этого ты, - смертельно раненный, в снегу, а не отказался от
выстрела! Прицелился, попал и еще сам себе сказал: браво! - тоном такого
восхищения, каким ей, христианке, естественно бы: - Смертельно раненный, в
крови, а простил врагу! Отшвырнул пистолет, протянул руку, этим, со всеми
нами, явно возвращая Пушкина в его родную Африку мести и страсти, и не
подозревая, какой урок - если не мести - так страсти - на всю жизнь дает
четырехлетней, еле грамотной мне.
Черная с белым, без единого цветного пятна, материнская спальня, черное
с белым окно: снег и прутья тех деревец, черная и белая картина - "Дуэль",
где на белизне снега совершается черное дело: вечное черное дело убийства
поэта - чернь". Пушкин был мой первый поэт, и моего первого поэта - убили.
С тех пор, да, с тех пор, как Пушкина на моих глазах на картине Наумова
- убили, ежедневно, ежечасно, непрерывно убивали все мое младенчество,
детство, юность - я поделила мир на поэта - и всех, и выбрала - поэта, в
подзащитные выбрала поэта: защищать поэта - от всех, как бы эти все ни
одевались и ни назывались...



Памятник Пушкина я любила за черноту - обратную белизне наших домашнихбогов. У тех глаза были совсем белые, а у Памятник-Пушкина - совсем черные,
совсем полные. Памятник-Пушкина был совсем черный, как собака, еще черней
собаки, потому что у самой черной из них всегда над глазами что-то желтое
или под шеей что-то белое. Памятник Пушкина был черный, как рояль. И если бы
мне потом совсем не сказали, что Пушкин - негр, я бы знала, что Пушкин -
негр.
От памятника Пушкина у меня и моя безумная любовь к черным, пронесенная
через всю жизнь, по сей день полыценность всего существа, когда случайно, в
вагоне трамвая или ином, окажусь с черным - рядом. Мое белое убожество бок о
бок с черным божеством. В каждом негре я люблю Пушкина и узнаю Пушкина -
черный памятник Пушкина моего дограмотного младенчества и всея России.
...Потому что мне нравилось, что уходим мы или приходим, а он - всегда
стоит. Под снегом, под летящими листьями, в заре, в синеве, в мутном молоке
зимы - всегда стоит.
Наших богов иногда, хоть редко, но переставляли. Наших богов, под
Рождество и под Пасху, тряпкой обмахивали. Этого же мыли дожди и сушили
ветра. Этот - всегда стоял.
Памятник Пушкина был первым моим видением неприкосновенности и
непреложности.
- На Патриаршие пруды или...?
- К Памятник-Пушкину!
На Патриарших прудах - патриархов не было.

--------
( мой первый Пушкин это - "буря мглою небо кроет"))
lu-chia
Сообщение #11 | Пт, 01.04.2016, 21:31
Группа: wing
Сообщений: 27113
Немножко позже - мне было шесть лет, и это был мой первый музыкальныйгод - в музыкальной школе Зограф-Плаксиной, в Мерзляковском переулке, был,
как это тогда называлось, публичный вечер - рождественский. Давали сцену из
"Русалки", потом "Рогнеду" - и:
Теперь мы в сад перелетим,
Где встретилась Татьяна с ним.
Скамейка. На скамейке - Татьяна. Потом приходит Онегин, но не садится,
а _она_ встает. Оба стоят. И говорит только он, все время, долго, а она не
говорит ни слова. И тут я понимаю, что рыжий кот, Августа Ивановна, куклы
_не_ любовь, что _это_ - любовь: когда скамейка, на скамейке - она, потом
приходит он, и все время говорит, а она не говорит ни слова.
- Что же, Муся, тебе больше всего понравилось? - мать, по окончании.
- Татьяна и Онегин.
- Что? Не Русалка, где мельница, и князь, и леший? Не Ротнода?
- Татьяна и Онегин.
- Но как же это может быть? Ты же там ничего не поняла? Ну, что ты там
могла понять?
Молчу.
Мать, торжествующе: - Ага, ни слова не поняла, как я и думала. В шесть
лет! Но что же тебе там могло понравиться?
- Татьяна и Онегин.
- Ты совершенная дура и упрямее десяти ослов! (Оборачиваясь к
подошедшему директору школы, Александру Леонтьевичу Зографу).- Я ее знаю,
теперь будет всю дорогу на извозчике на все мои вопросы повторять: - Татьяна
и Онегин! Прямо не рада, что взяла. Ни одному ребенку мира из всего
виденного бы не понравилось "Татьяна и Онегин", все бы предпочли Русалку,
потому что - сказка, понятное. Прямо не знаю, что мне с ней делать!!!
- Но почему, Мусенька, Татьяна и Онегин? - с большой добротой директор.
(Я, молча, полными словами: - Потому что - любовь).
- Она, наверное, уже седьмой сон видит! - подходящая Надежда Яковлевна
Брюсова {Сестра Валерия Брюсова. - М. Ц.}, наша лучшая и старшая ученица. -
И тут я впервые узнаю, что есть седьмой сон, как мера глубины сна и ночи.
- А это, Муся, что? - говорит директор, вынимая из моей муфты вложенный
туда мандарин, и вновь незаметно (заметно!) вкладывая, и вновь вынимая, и
вновь, и вновь...
Но я уже совершенно онемела, окаменела, и никакие мандаринные улыбки,
его и Брюсовой, и никакие страшные взгляды матери не могут вызвать с моих
губ - улыбки благодарности. На обратном пути - тихом, позднем, санном, -
мать ругается: - Опозорила!! Не поблагодарила за мандарин! Как дура - шести
лет - влюбилась в Онегина!
Мать ошибалась. Я не в Онегина влюбилась, а в Онегина и Татьяну (и
может быть, в Татьяну немножко больше), в них обоих вместе, в любовь. И ни
одной своей вещи я потом не писала, не влюбившись одновременно в двух (в нее
- немножко больше), не в них двух, а в их любовь. В любовь.
Скамейка, на которой они _не_ сидели, оказалась предопределяющей. Я ни
тогда, ни потом, никогда не любила, когда целовались, всегда - когда
расставались. Никогда не любила - когда садились, всегда - когда
расходились. Моя первая любовная сцена была нелюбовная: он _не_ любил (это я
поняла), потому и не сел, любила _она_, потому и встала, они ни минуты не
были вместе, ничего вместе не делали, делали совершенно обратное: он
говорил, она молчала, он не любил, она любила, он ушел, она осталась, так
что если поднять занавес - она одна стоит, а может быть, опять сидит, потому
что стояла она только потому, что _он_ стоял, а потом рухнула и так будет
сидеть вечно. Татьяна на той скамейке сидит вечно.
Эта первая моя любовная сцена, предопределила все мои последующие, всю
страсть во мне несчастной, невзаимной, невозможной любви. Я с той самой
минуты не захотела быть счастливой и этим себя на _не-любовь_ - обрекла.
В том-то и все дело было, что он ее не любил, и только потому она его -
так, и только для того _его_, а не другого в любовь выбрала, что втайне
_знала_, что он ее не сможет любить. (Это я сейчас говорю, но _знала_ уже
тогда, тогда знала, а сейчас научилась говорить.) У людей с этим роковым
даром несчастной - единоличной - всей на себя взятой - любви - прямо _гений_
на неподходящие предметы.
Но еще одно, не одно, а многое, предопределил во мне Евгений Онегин.
Если я потом всю жизнь по сей последний день всегда первая писала, первая
протягивала руку - и руки, не страшась суда - то только потому, что на заре
моих дней лежащая Татьяна в книге, при свечке, с растрепанной и
переброшенной через грудь косой, это на моих глазах - сделала. И если я
потом, когда уходили (всегда - уходили), не только не протягивала вслед рук,
а головы не оборачивала, то только потому, что тогда, в саду, Татьяна
застыла статуей.
Урок смелости. Урок гордости. Урок верности. Урок судьбы. Урок
одиночества.

У кого из народов - такая любовная героиня: смелая и достойная,
влюбленная - и непреклонная, ясновидящая - и любящая!
Ведь в отповеди Татьяны - ни тени мстительности. Потому и получается
полнота возмездия, поэтому-то Онегин и стоит "как громом пораженный".
Все козыри были у нее в руках, чтобы отметить и свести его с ума, все
козыри - чтобы унизить, втоптать в землю той скамьи, сравнять с паркетом той
залы, она все это уничтожила одной только обмолвкой: Я вас люблю (к чему
лукавить?)
К чему лукавить? Да к тому, чтобы торжествовать! А торжествовать - к
чему? А вот на это, действительно, нет ответа для Татьяны - внятного, и
опять она стоит, в зачарованном кругу залы, как тогда - в зачарованном кругу
сада, - в зачарованном кругу своего любовного одиночества, тогда -
непонадобившаяся, сейчас - вожделенная, и тогда и ныне - любящая и любимой
быть не могущая.
Все козыри были у нее в руках, но она - не играла.
Да, да, девушки, признавайтесь - первые, и потом слушайте отповеди, и
потом выходите замуж за почетных раненых, и потом слушайте признания и не
снисходите до них - и вы будете в тысячу раз счастливее нашей другой
героини, той, у которой от исполнения всех желаний ничего другого не
осталось, как лечь на рельсы.
lu-chia
Сообщение #12 | Пн, 13.06.2016, 18:05
Группа: wing
Сообщений: 27113
Наталия Гончарова

Внешнее явление Гончаровой. Первое: мужественность. — Настоятельницы монастыря. — Молодой настоятельницы. Прямота черт и взгляда, серьезность — о, не суровость! — всего облика. Человек, которому все всерьез. Почти без улыбки, но когда улыбка — прелестная.
Платье, глаза, волосы — в цвет. «Самый покойный из всех...» Не серый.
Легкость походки, неслышность ее. При этой весомости головы — почти скольжение. То же с голосом. Тишина не монашенки, всегда отдающая громами. Тишина над громами. За-громная.
Жест короткий, насущный, человека, который занят делом.
— Моя первая встреча с Вами через Чурилина, «Весна после смерти».
— Нет, была и раньше. Вы не помните?
Гляжу назад, в собственный затылок, в поднебесье.
— Вы ведь в IV гимназии учились?
— Ив четвертой.
— Ну, вот, Вы, очевидно, были в приготовительном, а я кончала. И вот как-то после уроков наша классная дама, Вера Петровна такая, с попугаячьим носом, — «За Цветаевой нынче не пришли. Проводите ее домой. Вы ведь соседки?» Я взяла Вас за руку, и мы пошли.
— И мы пошли.
Дорого бы я дала теперь, чтобы сейчас идти за теми двумя следом. 


Павлин под ярким солнцем





http://iledebeaute.ru/culture/2014/1/7/40262/

— У вас есть любимые вещи? — Нелюбимые — есть. Недоделанные. Я просто оборачиваю их лицом к стене, чтобы никто не видел и самой не видеть. А потом, какой-то нужный час — лицом от стены и — все заново.

 Благоприятные условия? Их для художника нет. Жизнь сама неблагоприятное условие. Всякое творчество (художник здесь за неимением немецкого слова Künstler) — перебарыванье, перемалыванье, переламыванье жизни — самой счастливой. Не сверстников, так предков, не вражды, ожесточающей, так благожелательства, размягчающего. Жизнь — сырьем — на потребу творчества не идет. И как ни жестоко сказать, самые неблагоприятные условия — быть может — самые благоприятные. (Так, молитва мореплавателя: «Пошли мне бог берег, чтобы оттолкнуться, мель, чтобы сняться, шквал, чтобы устоять!»)
Первый холст — конец этой Гончаровой и конец личной биографии художника. Обретший глас (здесь хочется сказать — глаз) — и за него ли говорить фактам? Их роль, в безглагольную пору, первоисточника, отныне не более как подстрочник, часто только путающий, как примечания Державина к собственным стихам. Любопытно, но не насущно. Обойдусь и без. И — стихи лучше знают!
lu-chia
Сообщение #13 | Пн, 13.06.2016, 18:10
Группа: wing
Сообщений: 27113
Наталья Гончарова — та — вкратце.
Молодая девушка, красавица, та непременная красавица многодочерних русских семейств, совсем бы из сказки, если из трех сестер — младшая, но старшая или младшая, красавица — сказочная, из разорившейся и бестолковой семьи выходит замуж за — остановка — за кого в 1831 г. выходила Наталья Гончарова?
Есть три Пушкина: Пушкин — очами любящих (друзей, женщин, стихолюбов, студенчества), Пушкин — очами любопытствующих (всех тех, последнюю сплетню о нем ловивших едва ли не жаднее, чем его последний стих), Пушкин — очами судящих (государь, полиция, Булгарин, иксы, игреки — посмертные отзывы) и, наконец, Пушкин — очами будущего — нас.
За кого же из них выходила Гончарова? Во всяком случае, не за первого и тем самым уже не за последнего, ибо любящие и будущие — одно. Может быть, за второго — Пушкина сплетен — и — как ни жестоко сказать — вернее всего, за Пушкина очами суда, Двора: за Пушкина — пусть со стихами, но без чинов, — за Пушкина — пуще, чем без чинов — вчерашнего друга декабристов, за Пушкина поднадзорного.

А вот наилучшее, из уст — его:

«...Я иногда вижу во сне дивные стихи, во сне они прекрасны, но как уловить, что пишешь во время сна. Раз я разбудил бедную Наташу и продекламировал ей стихи, которые только что видел во сне, потом я испытал истинные угрызения совести: ей так хотелось спать!»
— Почему вы тотчас же не записали этих стихов? Он посмотрел на меня насмешливо и грустно ответил:
— Жена моя сказала, что ночь создана на то, чтобы спать, она была раздражена, и я упрекнул себя за свой эгоизм. Тут стихи и улетучились».

(А. О. Смирнова, Записки, т. 1.)
         Почему же? За что же?
Страх перед страстью. Гончарова за Пушкина вышла из страху, так же, как Николай I из страху взял его под свое цензорское крыло.
Не выйду, так... придется выйти. Лучше выйду. Проще выйти. «Один конец», так звучит согласие Натальи Гончаровой. Гончарова за Пушкина вышла без любви, по равнодушию красавицы, инертности неодухотворенной плоти — шаг куклы! — а может быть и с тайным содроганием. Пушкин знал, и знал в этот час больше, чем сама Гончарова. Не говоря о предвидении — судьбе — всем над и под событиями, — Пушкин, как мужчина, знавший много женщин, не мог не знать о Гончаровой больше, чем Гончарова, никогда еще не любившая.
Вот его письмо:
«...Только привычка и продолжительная близость могут мне доставить привязанность Вашей дочери; я могу надеяться со временем привязать ее к себе, но во мне нет ничего, что могло бы ей нравиться; если она согласится отдать мне свою руку, то я буду видеть в этом только свидетельство спокойного равнодушия ее сердца.
...Не явится ли у нее сожаление? не будет ли она смотреть на меня, как на препятствие, как на человека, обманом ее захватившего? не почувствует ли она отвращение ко мне? Бог свидетель — я готов умереть ради нее, но умереть ради того, чтобы оставить ее блестящей вдовой, свободной хоть завтра же выбрать себе нового мужа, — эта мысль — адское мучение!»
(Пушкин — И. И. Гончаровой (матери),
в перв<ой> половине апреля 1830 г.)
         Пушкин в этот брак вступил зрячим, не с раскрытыми, а с раздернутыми глазами, без век. Гончарова — вслепую или вполуслепую, с веками-завесами, как и подобает девушке и красавице.          С Натальи Гончаровой с самого начала снята вина.
lu-chia
Сообщение #14 | Пт, 23.09.2016, 15:49
Группа: wing
Сообщений: 27113
(Так это у меня и осталось, первое видение буржуазии в Революции: уши, прячущиеся в шапках, души, прячущиеся в шубах, головы, прячущиеся в шеях, глаза, прячущиеся в стеклах. Ослепительное – при вспыхивающей спичке – видение шкуры).

Быт - мешок: дырявый. И все равно несешь).
" Живу до тошноты"
lu-chia
Сообщение #15 | Чт, 16.03.2017, 11:47
Группа: wing
Сообщений: 27113
несколько дней назад вечером попала на кусок документального фильма о Цветаевой, поискала, оказалось "Десять колец Марины Цветаевой"

https://tvkultura.ru/video....1599245
lu-chia
Сообщение #16 | Вт, 02.01.2018, 10:42
Группа: wing
Сообщений: 27113
И была у Дон Жуана - шпага,  
И была у Дон Жуана - Донна Анна, 
Вот и все, что люди мне сказали
О прекрасном, о несчастном Дон Жуане.

Но сегодня я была умна:
Ровно в полночь вышла на дорогу.
Кто-то шел со мною в ногу,
Называя имена.

И белел в тумане посох странный...
И была у Дон Жуана - шпага,
- Не было у Дон Жуана - Донны Анны! (М.Ц.)
lu-chia
Сообщение #17 | Пн, 29.01.2018, 08:42
Группа: wing
Сообщений: 27113
lu-chia
Сообщение #18 | Пн, 29.01.2018, 08:45
Группа: wing
Сообщений: 27113
МАРИНА ЦВЕТАЕВА В РОМАНЕ И. А. ЕФРЕМОВА «ЛЕЗВИЕ БРИТВЫ» (1963)1

Роман Войтехович, Ирина Сяэск (Тарту)

Художественная рецепция творчества и образа Цветаевой – тема, которая разрабатывается уже давно и плодотворно, но все ещё сулит массу открытий. Большой корпус поэтических откликов уже собран и частично опубликован. Огромный массив составляют песни, музыкальные переложения текстов Цветаевой, театральные постановки, фильмы (по ней и о ней), живопись, графика, скульптура, вся музейно-мемориальная сфера, где научный элемент почти всегда сочетается с художественным.

В этом конгломерате особый исторический интерес, на наш взгляд, представляют ранние советские отклики на творчество Цветаевой, а также рецепция образа и произведений Цветаевой в советской прозе. Известно, что повесть о Цветаевой замышлял Эммануил Генрихович Казакевич. Вениамин Александрович Каверин в романе «Перед зеркалом» (1972) вывел Цветаеву под именем Ларисы Нестроевой. В этом ряду, границы которого ещё только предстоит наметить, своё скромное, но почётное место должен занять и роман Ивана Антоновича Ефремова «Лезвие бритвы», опубликованный в 1963 г. в журнале «Нева», а в следующем году перепечатанный отдельной книгой в издательстве «Молодая гвардия» (с некоторой правкой, в том числе и цензурного характера).

Скромность места Ефремова определяется тем, что Цветаева не выведена в романе как самостоятельный и даже эпизодический персонаж, она присутствует в нём двумя своими произведениями: поэмой «Переулочки» и реминисценцией стихотворения «Не возьмёшь моего румянца…». 

Почётность места Ефремова связана с тем, что имя Цветаевой оба раза прямо названо. Выведенные в романе герои говорят о своём отношении к Цветаевой. Названные произведения введены не случайно, не в виде украшения (хотя бы и в качестве эпиграфа), а вплетены в повествовательную структуру, и разговор о поэме «Переулочки» вообще занимает не одну страницу, получая в структуре романа своеобразную интерпретацию.

Это было смело для 1963 года, и вот почему. Несмотря на то, что на дворе стояла Хрущевская оттепель, и первый советский сборник Цветаевой уже вышел в 1961 году, оттепель сопровождалась сильными «заморозками», и альманах «Тарусские страницы», опубликованный в том же 1961 году, был уничтожен – в том числе и за несанкционированную публикацию стихов Цветаевой. Сильно досталось и Эренбургу, автору статьи о Цветаевой (в «Тарусских страницах») и мемуаров «Люди, годы, жизнь», которые стали выходить параллельно в «Новом мире». Как пишет Виктор Петелин, «Сотрудники отдела культуры ЦК партии подготовили служебную записку о том, что явления общественной жизни освещаются Эренбургом “односторонне”. В упрёк автору было поставлено стремление выдвинуть “на первый план советского искусства” таких литераторов, как Пастернак, Цветаева, Мандельштам».

Как раз в 1963 г., когда было напечатано «Лезвие бритвы», Н. С. Хрущев выступил с разгромной критикой мемуаров Эренбурга. Только в 1965 г., когда Ариадна Сергеевна Эфрон, дочь поэта, «пробила» большой том Цветаевой в «Библиотеке поэта», стало ясно, что о Цветаевой писать можно, можно упоминать и перепечатывать её стихи. Начинается контролируемый, но неостановимый «паводок» публикаций Цветаевой. Интерес к ней растет лавинообразно. Её полузапрещённый-полуразрешённый образ в советской культуре приобретает черты мифа.

Но Ефремов напечатал свой роман до этого, и примечательно, что он включил в свой текст реминисценции произведений, ещё не опубликованных в Советском Союзе. «Не возьмёшь моего румянца…» будет напечатано только через два года, а поэма «Переулочки» пролежит под спудом ещё дольше. Откуда взял их Ефремов? Скорее всего, если не прямо, то косвенно (в списках) – из первых публикаций: из сборников «Ремесло» (1923) и «После России» (1928). Оба были напечатаны за границей (хотя издательство «Геликон», где вышло «Ремесло», считалось московско-берлинским). По сути дела, Ефремов пронёс Цветаеву «контрабандой», причём представил дело так, как будто Цветаева – обычное чтение советского интеллигента. 

В романе представлены разные типы отношения к Цветаевой. Есть любящая Цветаеву гимнастка Сима (Серафима), которая читает Цветаеву наизусть. Есть врач Иван Гирин, который «не любил и не понимал поэзии Цветаевой» до встречи с возлюбленной. То есть, он, конечно, знал Цветаеву, и у него было своё отношение к её творчеству! Есть геологи, которые свободно упоминают тексты Цветаевой, как будто они уже давно хрестоматийно известны. Процитируем:


Цитата
Кончив наставления, профессор Андреев задумался, откинувшись в кресле. <…> 

— Грустно сделалось. Когда-то, в твои годы, я пробовал представить себе, будет ли такое время, что я не смогу ехать в экспедицию? … Не могу! А думалось раньше, что так вот — раз, упаду и умру на леднике, в тайге или в пустыне. Почему-то больше хотелось в пустыне, чтоб сложили товарищи каменный холм и он служил бы ориентиром для таких же, как я, исследователей земли. Знаешь стихотворение Марины Цветаевой про арабского коня? О легенде, что ежели такой конь больше бежать не может, то перекусывает на ходу себе жилу и умирает, истекая кровью...

Напомним источник – первую часть диптиха «Жизни» (конец декабря 1924 г.):

Не возьмёшь моего румянца —
Сильного — как разливы рек!
Ты охотник, но я не дамся,
Ты погоня, но я есмь бег.

Не возьмёшь мою душу живу!
Так, на полном скаку погонь —
Пригибающийся — и жилу
Перекусывающий конь
Аравийский.

Стихотворение написано примерно за месяц до рождения сына, написано в период, когда Цветаева почти перестала писать лирику: это одна из последних «капель» иссякающего потока. Она предчувствует смерть и хочет думать, что эта смерть будет не уступкой обстоятельствам, а тоже своего рода поэтическим жестом. Легенду об арабском коне она вычитала, скорее всего, в романе Гёте «Страдания молодого Вертера». 

Конечно, Ефремов не мог не знать, чем кончилась жизнь Цветаевой, и для него упоминание легенды «про арабского коня» было косвенным намёком и на своё понимание её ухода: это не проигрыш, это победа над обстоятельствами. Победа – ценой отказа от жизни. 

Интересна и линия Гирина – Симы. Имя Серафима, конечно, дано героине не случайно. В этом образе слилось много черт разных прототипов, но, думается, не случайно Сима цитирует именно Цветаеву, ведь в ней самой воплотились, если не цветаевские черты, то, по крайней мере, образы её поэзии. Сам выбор имени ангела в качестве имени героини – очень цветаевский жест. У Цветаевой, кстати, есть и маска серафима в её поэтической костюмерной. В цикле «Плащ» из сборника «Психея» (1923) есть такое стихотворение:

Не называй меня никому,
Я серафим твой, лёгкое бремя.
Ты поцелуй меня нежно в темя,
И отпусти во тьму.

Все мы сидели в ночи без света.
Ты позабудешь мои приметы.

Да не смутит тебя сей — Бог весть! —
Вздох, всполохнувший одежды ровность.
Может ли, друг, на устах любовниц
Песня такая цвесть?

Так и иди себе с миром, словно
Мальчика гладил в хору церковном.

Духи и дети, дитя, не в счёт!
Не отвечают, дитя, за души!
Эти ли руки — верёвкой душат?
Эта ли нежность — жжёт?

Вспомни, как руки пустив вдоль тела,
Закаменев, на тебя глядела.

Не загощусь я в твоём дому,
Раскрепощу молодую совесть.
Видишь: к великим боям готовясь,
Сам ухожу во тьму.

И обещаю: не будет биться
В окна твои — золотая птица!

Если Ефремову были доступны два других эмигрантских сборника Цветаевой, почему бы ему не знать и «Психею»? Заметим, что Психея в искусстве нередко подобна изображениям ангелов, и Сима-Серафима в какой-то степени напоминает героиню приведенного стихотворения: она не сразу поддается своим чувствам к врачу, который её старше чуть ли не вдвое. И она, и Гирин готовы остановиться в своих отношениях на платоническом уровне. Но этого не происходит, и одним из решающих поворотных моментов их истории становится поездка в Крым. Именно там они узнают друг друга. 

Ни Сима, ни Гирин не рассказывали друг другу о себе, ни о чём не расспрашивали, радуясь теплой крымской земле, горам и морю, весеннему, тугому от свежести воздуху. Первый день они провели на склонах Ай-Петри, в колоннаде сосен и цветущих ярко-лиловых кустарников, под мелодичный шум ветра и маленьких водопадов, как бы настраиваясь на тот музыкальный лад ощущений, какой получает каждый человек на земле Крыма, Греции, Средиземноморья, понимающий своё древнее родство с этими сухими скалистыми берегами теплого моря.
  полностью - по ссылке
Melodia
Сообщение #19 | Чт, 01.02.2018, 10:22
Группа: Летописец
Сообщений: 2658
Когда я пытаюсь жить, я чувствую себя бедной маленькой швейкой, которая никогда не может сделать красивую вещь, которая только и делает, что портит и ранит себя, и которая, отбросив все: ножницы, материю, нитки, – принимается петь. У окна, за которым бесконечно идет дождь.

М. Цветаева


Melodia
Сообщение #20 | Чт, 01.02.2018, 10:39
Группа: Летописец
Сообщений: 2658
Как я люблю любить. Вы когда-нибудь забываете, когда любите - что любите? Я - никогда. Это как зубная боль - только наоборот, наоборотная зубная боль, только там ноет, а здесь - и слова нет.

Откуда эта нежность – не знаю, но знаю – куда: в вечность!

Глаза и голос, это слишком много сразу. Поэтому, когда я слышу голос, я опускаю глаза.

Марина Цветаева


Ракурсы » Миры земные » Крылья » Серебряный век » Марина Цветаева (поэтические диалоги)
  • Страница 1 из 3
  • 1
  • 2
  • 3
  • »
Поиск: